Gella

 

С ВИДОМ НА КРЕМЛЬ

Он бережно отложил «Подлинную жизнь Себастьяна Найта», последнюю из полюбившихся ему книг, автор которой, будучи вынужден писать её по-английски, лишился возможности насыщать текст присущими русскому языку прилагательными, от чего она только выиграла, превратившись после перевода в легко читаемый хрустальный образец отечественной прозы. Чтение современников, особенно новомодных постмодернистских графоманов, удовольствия ему не доставляло, хотя нынешняя литература всё ещё располагалась уровнем выше, нежели ужасающий кинематограф с присущими ему чернушными мелодрамами и генитальными комедиями. Читая же «Найта», он растягивал удовольствие, надолго прерываясь между главами и, зачастую, осваивая лишь по нескольку страниц в день, оттягивая момент прочтения последней фразы романа, концовка которого ему решительно не понравилась.

Вчера, внезапно, пришла рифма, выразившаяся в четверостишии, записанном на последней странице «ежедневника»:

Скажу без округлости дат и вех,

Не веря годам и датам,

Что Бунин закрыл девятнадцатый век,

Набоков открыл двадцатый.

Он перечитал стих, одобрил и, неуклюже тыкая пальцами в крошечные кнопочки, перенёс в айфон, как гипотетически перспективный для выступления на юбилейном собрании, посвящённом памяти классика.

Вспомнилось, как воронежские власти, прослышав, что в их городе когда-то родился первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе, воздвигли памятник, изображавший высокого, довольно бородатого мужчину, к правой ноге которого прижалась лопоухая охотничья собака. Бунин не был высок, бородку носил крохотную, клинышком, и собак не держал, за исключением лайки Горького, ненадолго отданной ему для компании на время проживания в уездном Ельце в августе 1909 года.

Он подошёл к окну, сдвинул тяжёлую штору и посмотрел сквозь полупрозрачную занавеску на поблескивавшую воду реки и бордовую стену Кремля, повёрнутого к нему многоярусной Боровицкой башней. В Кремль ему надлежало прибыть завтра, а сегодня он пребывал в одиночестве, заблаговременно предоставив уборщице оплаченный выходной.

Он открыл дверь полупустой гардеробной, нажал на панель выключателя дневного света и перелистал, как страницы, костюмы, остановившись на тёмно-синем «Бриони», надеясь на то, что президент не объявится на церемонию в таком же.

В кармане вельветовых штанов завибрировал и, наращивая громкость, затрезвонил айфон.

- Ну как, волнуешься? – не поздоровавшись, вопросил председатель Союза, вечно внезапный и неудержимый, как метеоризм.

- Пока не особо, - сумев скрыть раздражение, ответил он.

- Ответную речь подготовил?

- Конечно. И подготовил, и зазубрил.

- Ты там упомяни, между делом... Про наш Союз пи-пи-со-сателей, как говаривал один заика. Не про проблемы, конечно, а так.., про широкие возможности, про перспективы роста… Про то, что в Тульской области более двухсот членов Союза писателей, тогда как до революции был только один, Лев Толстой. Ну, не мне тебя учить…

- Что я могу сказать про перспективы роста? Цензурные слова мне подобрать непросто.

- Ты уж постарайся, - хохотнул председатель и, обозвав гениальным сукиным сыном, пожелал удачи и распрощался.

Он послонялся по квартире, мысленно пытаясь вставить полученные пожелания в благодарственную речь, и без того сокращённую до полутора минут, пока не выбросил их из головы окончательно, вспомнив афоризм о невозможности впихнуть невпихуемое.

Послонявшись ещё, он хотел было устроиться на диване с ноутбуком, но передумал и, пройдя в кабинет, сел за стол, включил стационарный компьютер и, пока тот загружался, пробежал глазами верхний из стопки листов сантиметровой толщины с распечатанным текстом повести, за которую был получен аванс, и сразу же осознал, что вновь ничего путного, как и в последние года полтора, не напишет.

Работать вне рамок установленного с молодости режима и распорядка, в течение трёх десятилетий поддерживаемого женой, он не мог. Распорядок стал нарушаться с началом смертельного недуга, постепенно теряя зависимость от времени суток, пока окончательно не утерялся в терминальный период протекания болезни. Несмотря на единичную просьбу отправить её в хоспис, он, прочтя в глазах мольбу об обратном, нанял сиделку, хотя и сам из дому почти не выходил, а когда остался один, так и не сумел вернуться в прежний рабочий график. Правда, под конец футбольного чемпионата друзья всё же вытащили его на стадион, но он, еле досидев до окончания пресной игры, отказался от ритуальной выпивки и абонемент на следующий сезон не приобрёл, продолжая жить без промежуточных целей, поглощать ставшую безвкусной еду и спать без сновидений на диванах кабинета или гостиной, даже не открывая дверь в спальню, где на тумбочке так и остались стоять её любимые духи и две малюсенькие шкатулки из-под колец – венчального и обручального, которое он носил теперь на мизинце правой руки, рядом со своим.

Конечно, она не создала его как писателя и даже не усовершенствовала, но, полностью переключив на себя быт и подстроившись под предпочтения и привычки мужа, продлила ему так называемое «профессиональное долголетие», не позволив исписаться гораздо раньше, до широкого признания, умудряясь оставаться при этом уникальным специалистом по средневековой христианской живописи.

Выложенный на поверхность стола айфон загудел, и на включившемся экране высветил незнакомый номер.

- Здравствуйте, - деловой моложавый голос назвал его по имени-отчеству, представившись «службой президента Российской Федерации, в чьи обязанности входит согласование процедуры вручения высших правительственных наград».

- Какого согласования? – искренне удивился он.

Звонивший на секунду замялся и сообщил, что текст полученной накануне ответной речи лауреата написан весьма ёмко и выверенно, и в ней нецелесообразно что-либо менять.

- А можно немного добавить про Союз писателей?

- Не нужно. Это ваша личная, заслуженная награда. Только если пару слов про классиков прошлых веков, продолжателем традиций которых… Вы ведь с ними нередко общаетесь, - усмехнулся чиновник.

- Ну, как сказать… Классики наши, конечно, не плохие собеседники, хотя и большие молчуны, - ответил он, обращаясь, скорее, к пространству, нежели к собеседнику.

- Не смею вам возражать, - задумчиво заверил представитель службы президента. – Я имел в виду как бы удивительное сочетание двух аспектов вашего творчества – традиционности и уникальности, непохожести слога. То, как вы это делаете, удивительно и неподвластно другим.

- Не думаю, - ответил он тому же пространству. – В конце концов, каждый пишет свою книгу, даже если вообще не умеет писать.

- С вами не поспоришь, - резюмировал чиновник и, в последний раз уточнив время и место сбора лауреатов, отключился.

Вновь подступила тоска, накатывавшая по нескольку раз на дню, когда чаще, когда реже, порой – быстро проходящая, с налётом грусти, а, порою, непереносимо. Любой введённый в курс дела психиатр определил бы такое состояние ничего не объясняющим, обезличенным термином «депрессия», но это была именно тоска, гнетущая, подавлявшая любое действие и даже желание, кроме одного. Впервые она овладела им вечером после сороковин, когда хлопоты, связанные с могилой и памятником, были уже позади. Он хотел было, заодно, заказать надпись на надгробии и со своим именем и годом рождения, но в последний момент раздумал и попросту попросил оставить достаточно места, названного кладбищенским работником «резервом».

Хоронить его из родственников было уже некому. Как-то они прожили без родни, оставленной в городах юности, а детей так и не завели, о чём он никогда не жалел, а она – неизвестно. Ничего, коллеги помогут. Уж что-что, а хоронить они поднаторели…

Он-то пережил многих, и талантливых, и бесталанных, признанных и безвестных, искусственных и настоящих. И, положа руку на сердце, последних всегда было мало, как в советские, так и в постсоветские времена. Слишком мало. Сам он всегда представлялся литератором, избегая называть себя прозаиком или писателем, и до сих пор относился с умело скрываемым омерзением к людям, именовавшим себя таковыми, особенно к поэтам. Поэтам, заседавшим в конкурсных жюри, ведущим оценочные передачи в масс-медиа, поэтам неплохим, не таким уж плохим, откровенно плохим, или того хуже – никаким.

В последние годы писать стали все, словно с цепи сорвались – спортсмены, депутаты, чиновники, военные, вплоть до министра обороны. И ведь кто-то, а некоторых он знал, правил и доводил до приемлемого уровня эту абракадабру, бессовестно получавшую премии в виде почётных знаков с выбитыми профилями гениев минувших веков, статуэток, изображавших первопечатника, и денег, зачастую даруемых лауреатом творческому союзу или зависимому от него фонду поддержки неведомо чего. Такая тенденция, смахивавшая на эпидемию, являлась следствием системной управленческой ошибки, совершённой на высшем уровне и заключавшейся в возведённом в постулат убеждении, что руководить творчеством могут не взращённые в среде науки или искусства специалисты, а менеджеры. В результате, последние получали незаслуженные учёные степени и награды, находясь ещё на государевой службе, после чего становились главами НИИ или учебных заведений, приводя туда себе подобных и вытесняя профессионалов.

Перед ним слишком часто, практически постоянно, возникала проблема выбора, и он его делал, не позволяя себе идти на откровенный подхлимаж, осуждение осуждаемых, не подписывая воззвания и петиции, причём, поступая так не из-за устойчивых убеждений и принципов, а благодаря «чуйке», позволявшей вовремя затаиться, прикрываясь срочной безотрывной работой, отъездом или болезнью, подобно фронтовому разведчику, научившемуся мимикрировать до полного растворения в красках окружающего ландшафта. И расхожее представление о том, что писатель для сохранения максимальной объективности суждений должен всегда оставаться в стороне от происходивших событий, являлось надёжным оправданием.

Он отчётливо понимал, что творческие объединения, в советские времена поддакивавшие и подхрюкивавшие властям, осознававшим их роль в социуме, превратились в никудышный анахронизм, несмотря на то, что некоторых из его коллег обильно издавали за государственный счёт вне зависимости от качества написанной ими ахинеи. Впрочем, последнее могло быть вполне отнесено и к нему, хотя публиковался он гораздо реже, чем мог бы при условии доброжелательного общения с молодыми чиновниками из профильных комитетов по культуре, но в их почтительно-хамских манерах его многое раздражало, а от замены слова «высказать» на новосленговое «озвучить», просто трясло.

Он потерял счёт времени, снова бестолку слоняясь по квартире, то и дело присаживаясь на стулья, диваны, кресла, без труда выбрал и отложил на завтра рубашку, галстук, носки и обувь, определился с часами и запонками.

В третий раз зазвонил айфон.

- Привет! Ну, как ты?

- Больменее.

Много лет назад им овладело ощущение необычайной, не испытанной ранее влюблённости, но быстро сошло на нет, и он удобно остался с обеими, умудрившись ни разу не вызвать явных подозрений жены, опрометчиво считавшей ниже своего достоинства реагировать на вертевшихся вокруг него полубогемных баб и, сама не подозревая, постепенно остудившей мужнину страсть до пресловутых товарищеских сношений, резко оборванных им в день ознакомления с необратимым диагнозом.

- Могу я чем-либо помочь? – она тоже давно ему не звонила, но была в полной уверенности, что ему паршиво, и попала в точку.

- Да нет, - машинально ответил он. – Чем же ты мне поможешь?

- Могу тебя прогулять. Если хочешь, пойдём на выставку Исупова.

- А который час?

- Мы вполне успеваем. Могу за тобой заехать…

- Не надо. У меня завтра, сама знаешь что.

- Конечно. А еда у тебя есть? Хочешь, я тебе суп привезу?

- И супа нет, домашних нет котлет. Нет искренних желаний в бренном теле. Вы – замужем, подруги располнели. Но, главное, в душе покоя нет.

- Последняя строчка, по-моему, - плагиат.

- Замени «покоя» на «отбоя».

- И боя у меня сегодня нет…

Он неожиданно искренне расхохотался.

- Надо же, - удивилась она. – Я и забыла, как ты смеёшься.

- Подожди ещё. Потерпи.

- Я терплю и жду.

- Спасибо тебе.

- За что?

- За то, что не предатель.

- Предателей ты давно расстрелял, - сказала она. – Можно, я позвоню завтра вечером? Расскажешь, как прошло.

- Хорошо.

- А орден со мной обмоешь?

- Я тебе его отдам. Ты заслужила.

- Всё шутишь?

- Нет. Абсолютно серьёзно.

- Перенаградишь меня, что ли?

- Вроде того.

- Тогда посмертно, пожалуйста.

- Не болтай ерунду.

- Я только ещё одну скажу, ладно? Хотя это не ерунда… Сказать?

- Скажи, конечно.

- Как только ты позовёшь, я сразу же от него уйду. В тот же счастливый час.

- Вот так, запросто, бросишь его?

- Да что «его»? Я даже курить ради тебя брошу!

Он промолчал, не зная, как реагировать, а когда подобрал слова, её телефон был уже отключен.

Ему на минуту представилось, как она перевозит к нему вещи, обустраивается в ванной, на кухне, переставляет мебель, меняет картины, заказывает новую кровать… При этом делая всё сама, на свои, и лишь изредка спрашивая-утверждая: - «Ну как? Согласись, стало ведь лучше!».

И тут вдруг он понял, что уже давно, пожалуй, с тех же сороковин, всё для себя решил, просто не хотел подводить, огорчать, доставлять неудобство, продолжая жить перспективой, завтрашним, а не сегодняшним днём.

Он вернулся в кабинет, быстренько написал от руки несколько строк на чистом листе бумаги, положил его под компьютерную клавиатуру и вышел, прихватив початую бутылку «бурбона» и вместительный толстостенный стакан.

Не проветренный воздух спальни сохранил воспоминание о её запахе. Сдвинув коробочки и флакончик, он поставил стакан на тумбочку, наполнил его виски на треть, но пить не стал и растерянно присел на край широченной кровати, гладко застеленной шёлковым бежевым покрывалом, потом сосредоточенно поднялся и направился в ванную, где снял одежду и бросил её в бельевую корзину, принял душ и побрился.

Переодевшись в приготовленное на завтра и тщательно проконтролировав свой внешний вид в зеркале, он вдруг вспомнил про оставшийся в кармане вельветовых штанов айфон, но не стал его доставать, и лишь, проходя мимо ванной комнаты, плотно придавил её приоткрытую дверь.

Внутри прикроватной тумбочки остались шприцы, какие-то ампулы с наркотическим анальгетиком, упаковка транквилизаторов и тёмно-коричневый стеклянный пузырёк со снотворным. Слегка трясущимися от осознания собственной решимости пальцами он аккуратно высвободил из блистера и бросил в стакан таблетки, добавил столько же из пузырька и взболтнул… Таблетки запузырились, но растворение шло медленно, и ему пришлось сходить на кухню за чайной ложкой и раскрошить их на мелкие кусочки, а затем -в порошок, образовавший мутно-белую взвесь.

Поморщившись от неприятного предвкушения, он влил в себя бурбон, достал из нагрудного кармана пиджака платок, предохраняя пальцы, поочерёдно отломил головки ампул, вытряс по каплям в стакан их содержимое, долил до краёв виски, залпом выпил, ровненько лёг на кровать и, одёрнув, поправил смявшуюся одежду. Его даже не замутило, и появилось безвольное сожаление, что лекарства по прошествии длительного времени утратили эффективность.

- Почему ты лежишь на моём месте? – спросила, входя в спальню, жена.

- Я тебе его грею…

- А почему в костюме? Ты был у неё?

- Нет, - удивлённо ответил он.

- Тогда почему так долго не приходил?

- Сам не знаю. Но я очень скучал.

Она склонилась над ним, щекоча шею свесившейся прядью волос, и у него, проваливающегося в сон, едва хватило сил её обнять.

***

- Док, ты когда-нибудь видел, чтоб у траванутых так застывали руки?

- Нет, не припомню.

- Как будто с ним кто-то прощался.

- Или встречал.

- О чём ты?

- Да так… Ладно, надо заканчивать, пока журналюги не сбежались. Давай мешок.

- Тебе хорошо, док, а мне ещё уборщицу допрашивать, если в себя пришла, и консьержа…